Хлопушка вторая

Выбивая зубами дробь, продолжаю рассказ. Ну и холодина! Закутавшись с головой, я съежился под одеялом, тепло от кана[15] давно уже рассеялось, тоненький матрац почти не защищает от проникающего снизу, от цементной поверхности кана, холода, я боюсь пошевелиться, мечтая о том, как здорово было бы превратиться в завернутую в кокон куколку шелковичного червя. Через одеяло слышно, как мать в гостиной разжигает печь, яростными ударами колет топором дрова, словно вымещая при этом ненависть к отцу и Дикой Мулихе. Быстрее бы растопила печку, только когда в ней весело заполыхает огонь, можно изгнать из комнаты холод и сырость; в то же время я надеялся, что процесс растопки затянется как можно дольше, потому что, затопив печь, она первым делом выгонит меня из кровати самым бесцеремонным образом. Первый раз она кричит: «Вставай!» еще довольно ласково; на второй это звучит тоном повыше, и уже явно проскальзывает отвращение; на третий это почти яростный рев. Четвертого раза уже не случалось, потому что, если после третьего «вставай!» я не выскакивал пулей из-под одеяла, она очень проворным движением сдирала его с меня, мимоходом хватала веник, которым подметала кан, и начинала яростно охаживать меня по попе. Когда доходило до такого, плохи были мои дела. Если при первом ударе я инстинктивно вскакивал и перепрыгивал на подоконник или забивался в угол кана, злость в ее душе не получала выхода, и она могла в заляпанных грязью тапках забраться на кан, ухватить меня за волосы или за шею, чтобы нагнуть и отходить по заднице бессчетное число раз. Если я не пускался наутек и не сопротивлялся, когда она меня лупила, она могла тут же распалиться от такого недостойного поведения, и тогда удары сыпались с еще большей силой. Тут уж было неважно, как все складывалось, главное, если до того, как раздавалось ее третье «вставай» – уже не крик, а рык, я стремительно не вскакивал, и моей попе, и этой ершистой метле приходилось туго. Обычно, охаживая меня, мать тяжело дышала, взрыкивала, а когда начинала рычать по-настоящему, как хищный зверь – ярость чувств, но никакого словесного сопровождения, – после того, как веник опустился на мою попу раз тридцать с лишним, сила в руке заметно ослабевала, рычала она уже хрипло и глухо. Вот тогда среди рычания начинали появляться слова. Сначала они были про меня – и «дворняга беспородная», и «черепашье отродье», и «сосунок заячий», – потом, сама того не замечая, она обрушивалась на отца. Много времени она на него не тратила, потому что ругала его и меня примерно одинаково, в основном никаких открытий и нововведений, без огонька, даже на слух ее ругань казалась скучной и пресной. И как мы по дороге в уездный город всегда проезжали ту маленькую железнодорожную станцию – проезжали быстро, но миновать ее было нельзя, – так и мать, ругая отца, не могла не помянуть Дикую Мулиху. Брызжа слюной, она слегка проезжалась по репутации отца, а потом наступал черед Дикой Мулихи. Голос матери становился громче, в пламени гнева высыхали слезы, застилавшие глаза, когда она ругала нас с отцом. Если кому непонятен смысл выражения «когда встречаются два врага, глаза их особо ясны», прошу к нам домой, гляньте на глаза матушки, когда она честит на все корки Дикую Мулиху. Ругая нас с отцом, она повторяется, делает это как-то бестолково, да и слов – раз, два и обчелся. Когда же дело доходит до Дикой Мулихи, речь ее сразу становится многообразной и красочной. «Мой муж что племенной жеребец, заездит тебя, Дикая Мулиха, до смерти», «мой муж огромный слонище, проткнет тебя насквозь, сучку этакую», – так она в основном выражалась. Классическую брань она переиначивала и так, и этак, но смысл, несмотря на все многообразие, был один. Отец, по сути дела, превращался у матери в совершенное орудие мести и расплаты за ее обиды, он постоянно становился у нее громадным, ни с чем не сравнимым животным, которое грубо насиловало Дикую Мулиху, тварь крошечную и слабую, словно лишь таким образом можно было излить всю ненависть, накопившуюся в душе. Когда высоко воздетый инструмент отца наносил оскорбления Дикой Мулихе, частота ударов по моей попе постепенно уменьшалась, рука матери тоже понемногу слабела, а потом она и вовсе забывала про меня. В этот момент я потихоньку поднимался, одевался, отходил в сторонку и увлеченно слушал ее забористую брань, а в голове вертелось множество вопросов. Мне казалось, что меня мать поносила совсем бессмысленно. Если я – «дворняга беспородная», то с кем, спрашивается, скрестилась собака? Если я – «черепашье отродье», кто тогда меня выродил? Если я – «сосунок заячий», кто тогда зайчиха? Вроде бы ругает меня, а на самом деле – себя. Ругает отца, а в действительности – опять себя. То, как она Дикую Мулиху честит, если подумать как следует, снова полная бессмыслица. Отцу, как ни крути, никак в слона не обратиться, тем более в племенного жеребца, а раз в слона не обратиться, то и с сучкой не спариться. У домашнего жеребца может быть случка с дикой мулихой, а вот для нее такая приятность как раз вряд ли осуществима. Но высказывать свои размышления матери я не смею, даже представить не могу, к каким последствиям это привело бы, но меня точно ничего хорошего не ждет, это вне всякого сомнения, а я не такой дурак, чтобы искать неприятности на свою голову. Устав ругаться, мать начинала плакать, слезы ее текли ручьем. Наплакавшись, она утирала слезы рукавом, выходила вместе со мной во двор, чтобы немного подзаработать. Словно чтобы возместить время, потраченное на побои и ругань, она делала все раза в два быстрее, чем обычно, и за мной следила гораздо строже. Поэтому я никак не мог испытывать привязанности к этой ничуть не теплой постели, и стоило мне услышать, как начинают гудеть в печи языки пламени, матери не нужно было даже рот раскрывать, я уже автоматически вскакивал, мгновенно натягивал куртку и штаны на вате, стылые как стальные доспехи, сворачивал одеяло, бежал в нужник по малой нужде и, вернувшись, вставал навытяжку у двери в ожидании материных распоряжений. До какой ведь скаредности она дошла в этой своей бережливости, печку-то надо иногда топить в доме? А то ведь из-за сырости у нас с матерью и болячки одинаковые развились, колени воспалились и опухли, ноги онемели, сколько пришлось потратить на лекарства, прежде чем смогли встать на ноги и ходить, доктор предупредил, что, если на тот свет не хотим, нужно в доме печку топить, чтобы стены как можно быстрее высыхали, мол, лекарства гораздо дороже угля. Раз такое дело, матери, хочешь не хочешь, пришлось взяться за дело и устроить в помещении печку. Она купила тонну угля на железнодорожной станции и протопила наше новое жилье. Я так надеялся, что доктор скажет матери: если не хотите помереть, нужно есть мясо. Но он этого не сказал. Этот подлец доктор не только не стал убеждать нас есть мясо, но еще и принялся отговаривать от жирной пищи, чтобы мы старались есть постное, лучше всего вегетарианскую пищу, это, мол, принесет нам здоровье и долголетие. Этот паршивец и понятия не имел, что после того, как отец сбежал, мы и перешли на все вегетарианское, до того постное, ну что твоя погребальная процессия или белый снег на горной вершине[16]. Целых пять лет у меня в кишках не было ни жиринки, которую можно было оттереть самым едким мылом.

Столько уже наговорил, что в горле пересохло, а тут как раз в двери под косым углом влетели три градины размером с абрикос и упали прямо передо мной. Если бы не удивительные способности совершенномудрого, который просто читал мои мысли, и его магия, это можно было бы назвать чистой случайностью. Я покосился на него: спина прямая, дремлет с полузакрытыми глазами, но по его ушным отверстиям, по торчащим в следах, оставленных мухами, и слегка подрагивающим черным волоскам понимаю, что он внимательно слушает. Я из молодых да ранний, много повидал, странных людей и чудаков, можно сказать, встречал немало, но совершенномудрый был единственным, у кого пара самых длинных черных волос росла из самого ушного отверстия. Уже из-за одних этих длинных волосков я испытывал перед ним бесконечное благоговение, а ведь он обладал еще многими другими необычайными способностями и талантами. Я подобрал градины, запихнул в рот и, чтобы не отморозить слизистую, стал напряженно гонять их языком. Они стремительно перекатывались, глухо стукаясь о зубы. На пороге появилась и нерешительно замерла лиса – худая как щепка, вымокшая под дождем, с прилипшим к телу мехом и жалостным выражением прищуренных глаз. Прежде чем я успел отреагировать, она юркнула в храм и скрылась за изваянием. Через какое-то время вокруг распространилось густое зловоние от ее тела. Меня лисья вонь не отвращает, потому что я имел дело с лисами раньше. Могу добавить, что когда-то в наших местах многие принялись разводить лис, и тогда все эти изобилующие чудесами россказни о лисах рассыпались в прах – хоть они сидели у себя в клетках, напустив на себя таинственный вид, наши деревенские мясники их резали, как свиней и собак, с них сдирали шкуру, ели их мясо, и когда все происходило таким совсем не волшебным образом, мифы о лисицах тоже исчезали. За воротами, словно в неизбывной ярости, с треском рассыпался гром. Волнами накатывал тяжелый запах гари, и я, трепеща от ужаса, невольно вспоминал рассказы о том, как бог грома поражает молнией скотину, накликавшую на себя беду, и людей, творящих черные дела. Неужели эта лиса тоже кому-то напакостила? Если так, то, проникнув под своды храма, она все равно что в сейф забралась – бог грома осерчает еще пуще, еще больше рассвирепеет небесный дракон, и не дойдет ли дело до того, что этот небольшой храм сровняют с землей? Ведь кто такой на самом деле бог Утун? Это пять ставших духами животных, и раз владыка небесный позволил им обрести бессмертие, им воздвигли храмы, установили статуи, получают подношения от людей, причем не только изысканные яства, но и прекрасных женщин, так почему бы и лисе не обратиться в духа? В это время внутрь шмыгнула еще одна лиса. В первой я не распознал, самец это или самка, а вот это была самка, без сомнения, и не просто самка, а самка беременная. Потому что, когда она юркнула в ворота, было ясно видно отвисшее брюхо и набухшие сосцы, скользнувшие по мокрому порожку. Она и двигалась совсем не так ловко, как первая. Кто знает, может, этот первый – ее муженек. На сей раз они в еще большей безопасности, потому что нет ничего беспристрастнее воли неба, правитель небесный не может подвергать опасности маленьких лисят у нее в брюхе. Я и не заметил, что градины во рту уже растаяли, и на меня, открыв глаза, глянул совершенномудрый. Похоже, он совсем не обратил внимания на этих двух лис, как не заметил во дворе звуков ветра, грома и дождя, тогда я и обнаружил огромную разницу между ним и мной. Ладно, продолжаю свой рассказ.

Загрузка...